— Когда его можно будет перевезти отсюда?
— Часа через два.
Шпион положил визитную карточку на стол.
— Я приеду сам или пришлю за ним, — сказал он. — Я полагаю, что теперь могу ехать, если оставляю моё имя и мой адрес.
С этими словами он надел шляпу и ушёл.
— Какой скот! — сказала сиделка.
— Нет, — спокойно возразил доктор, — он человек.
В десятом часу вечера Бэшуд проснулся в своей постели в гостинице. Он проспал несколько часов, после того как его привезли из больницы, и душа его и тело теперь медленно оправлялись.
Свеча горела на столе возле кровати, и на нём лежало письмо. Почерк был его сына, и в письме было сказано следующее:
...«Любезный батюшка, привезя вас благополучно из больницы в гостиницу, я думаю, что могу похвалиться, что исполнил мой долг к вам и могу считать себя свободным заняться своими делами. Занятия помешают мне увидеться с вами сегодня, и не думаю, чтобы я был в ваших местах завтра утром. Мой совет вам возвратиться в Торп-Эмброз и продолжить работу в управительской конторе. Где бы ни был мистер Армадэль, он должен, рано или поздно, написать к вам по делам. Помните, что я впредь умываю руки от всего этого дела. Но если вы хотите помешать его браку, то сможете разлучить его с женой.
Пожалуйста, заботьтесь о себе.
Письмо выпало из слабых рук старика.
«Как жаль, что Джемми не мог прийти ко мне сегодня, — подумал он, — но всё-таки он добр, что посоветовал мне!»
Он с трудом повернулся на кровати и прочёл письмо во второй раз.
— Да, — сказал он, — мне ничего больше не осталось, как возвращаться. Я слишком беден и слишком стар, чтобы пуститься за ними в погоню.
Он зажмурил глаза. Слезы медленно струились по его морщинистым щекам.
— Я наделал хлопот Джемми, — прошептал он слабым голосом. — Я боюсь, что я наделал неприятных хлопот бедному Джемми!
Через минуту слабость охватила его, и Бэшуд опять заснул.
Часы соседней церкви пробили десять часов. Когда часы пробили это время, поезд, который должен был успеть к пароходу, с Мидуинтером и его женой в числе других пассажиров, быстро приближался к Парижу. Когда часы пробили этот час, вахтенный на яхте Аллэна увидел Лэндэндский маяк и направил судно к Ушанту и Финистерре.
Неаполь. Октября 10. Сегодня минуло два месяца с тех пор, как я объявила, что закрыла мой дневник, с тем чтобы никогда его не открывать.
Зачем я нарушила своё решение?
Зачем я вернулась к этому тайному другу моих бессонных и горьких часов? Затем, что я одинока больше прежнего, хотя мой муж работает в соседней комнате. Моё несчастье женское, и хочется высказаться здесь, а ни в каком другом месте, моя вторая жизнь здесь, в этой книге, и никто не должен знать о ней.
Как я была счастлива в первые дни после нашего брака, и каким счастливым сделала я его! Минуло только два месяца, и вот уже этого счастья не стало! Я стараюсь припомнить, что мы могли сказать или сделать дурное друг другу, — и ничего не могу припомнить недостойного моего мужа, ничего недостойного меня. Я не могу назвать день, когда тёмная туча в первый раз сгустилась над нами.
Я могла бы это перенести, если бы меньше его любила. Я могла бы понять тайну нашего отчуждения, если бы он объяснил перемену, происшедшую в нём, так же грубо, как другие мужчины выказали бы это.
Но этого не случилось и не случится никогда. Не в его натуре заставлять страдать других. Ни одного нелюбезного слова, ни одного неприветливого взгляда не услышишь и не увидишь у него. Только по ночам я слышу, как он вздыхает во сне; и иногда, когда я вижу его задумчивым по утрам, чувствую, как безнадёжно лишаюсь я любви, которую он когда-то испытывал ко мне. Он скрывает это или старается скрывать от меня. Он исполнен нежности, доброты, но нет прежней страсти и трепета на губах его, когда он целует меня теперь; его рука не говорит мне ничего, когда касается моей. Каждый день часы, которые он посвящает своему ненавистному писанию, становятся длиннее, каждый день он становится молчаливее в то время, которое отдаёт мне.
При всём том я ни на что пожаловаться не могу — ничего не было такого заметного, что оправдывало бы мои подозрения. Его разочарование не проявляется открыто; его безропотное отчуждение увеличивается так неуловимо, что даже моя бдительность не может заметить его. Раз пятьдесят в день я испытываю желание кинуться к нему на шею и сказать: «Ради Бога, сделай что-нибудь, только не обращайся со мной таким образом!» — и раз пятьдесят в день слова эти замирают у меня на губах из-за ясного понимания того, что его поведение не даёт предлога высказать их. Я думала, что перенесла самые сильные страдания, которые выпали мне в жизни, когда мой первый муж ударил меня по лицу хлыстом. Я думала, что испытала самое крайнее отчаяние в тот день, когда узнала, что тот другой негодяй, негодяй ещё более подлый, бросил меня. Век живи — век учись. Есть ещё страдание сильнее того, которое я почувствовала от хлыста Уолдрона, есть отчаяние ещё более горькое, чем то, которое я узнала, когда Мануэль бросил меня.
Не стара ли я для него? Наверно, ещё нет! Не лишилась ли я красоты своей? Ни один мужчина не проходит мимо меня на улице без того, чтобы глаза его не сказали мне, что я хороша по-прежнему.
Ах, нет! Нет! Тайна лежит глубже! Я думала и передумывала об этом, пока мной не овладела страшная мысль. Он был благороден и добр в своей прошлой жизни, а я была зла и обесславлена. Кто может сказать, какую страшную пропасть может это проложить между нами? Неизвестно для меня и для него. Это глупость, это сумасбродство, но, когда я лежу возле него в темноте, я спрашиваю себя: не вырывается ли у меня бессознательно признание в содеянном в прошлом в той обстановке близости, которая теперь соединяет нас? Не сохранилось ли чего-нибудь от ужасов моей прошлой жизни, что невидимо не оставляет меня? И не чувствует ли он влияния этого подсознательно, не понимая ещё, в чём дело? О! Неужели в моём сердце остались зачумлённые места, которые не может смыть моё раскаяние?